Несколько минут Камила продолжала ходить по комнате, поглощенная своими мыслями. Наконец, не взглянув даже на своего секретаря, она приказала:
— Возьми другой лист. «Ты с ума сошел? Не вздумай посвятить мне еще одного быка. Из-за него началась страшная война. Храни тебя небо, мой жеребеночек. В пятницу ночью, в том же месте, в тот же час. Я могу немного запоздать, потому что лиса не дремлет». Все.
Мануэль встал.
— Ты клянешься, что не наделал ошибок?
— Да, клянусь.
— Вот твои деньги.
Мануэль взял деньги.
— Время от времени мне понадобится, чтобы ты писал мне письма. Обычно мои письма пишет дядя Пио, но я не хочу, чтобы он знал об этих. Спокойной ночи. С богом.
— С богом.
Мануэль спустился по лестнице и долго стоял под деревьями, не думая, не шевелясь.
Эстебан знал, что у брата в мыслях одна Перикола, но даже не подозревал, что он с ней видится. Несколько раз на протяжении следующих двух месяцев к нему подбегал маленький мальчик, спрашивал, кто он — Мануэль или Эстебан, и, услышав, что он — только Эстебан, объяснял, что Мануэля требуют в театр. Эстебан полагал, что брата вызывают переписывать, и поэтому появление в их комнате ночной гостьи было для него полной неожиданностью.
Близилась полночь. Эстебан лег в постель и глядел из-под одеяла на свечу, возле которой работал брат. Тихо постучали в дверь, Мануэль открыл, и вошла дама в густой вуали, запыхавшаяся и раздраженная. Она откинула шарф и нетерпеливо сказала:
— Быстро, чернила и бумагу. Ты — Мануэль, да? Ты должен написать мне письмо, сейчас же.
На миг ее взгляд привлекли два блестящих сердитых глаза, устремленных на нее с изголовья кровати. Она пробормотала:
— Э… ты уж меня извини. Я знаю, час поздний. Но мне очень нужно. Нельзя откладывать. — Затем, повернувшись к Мануэлю, зашептала ему на ухо: — Пиши: «Я, Перикола, не привыкла ждать на свиданьях». Дописал? «Ты только cholo, и есть матадоры получше тебя, даже в Лиме. Во мне половина кастильской крови, и лучше меня актрисы на свете нет. У тебя больше не будет случая…» — ты успеваешь? — «…заставить меня дожидаться, cholo, и я буду смеяться последней, потому что даже актриса старится не так быстро, как тореро».
Для Эстебана в его темном углу вид Камилы, склонившейся к руке брата и шепчущей ему на ухо, был окончательным свидетельством того, что образовалась новая духовная близость, какой ему никогда не изведать. Он словно съежился в пустоте — бесконечно крохотный, бесконечно лишний. Он бросил последний взгляд на сцену Любви — тот рай, куда ему вход заказан, — и отвернулся к стене.
Камила схватила записку, едва она была закончена, пустила по столу монету и в последнем всплеске черных кружев, алых бус и взволнованного шепота исчезла. Мануэль со свечей отвернулся от двери. Он сел, наклонился вперед, облокотившись на колени и сжав ладонями уши. Он боготворил ее. Он снова и снова шептал себе, что боготворит ее, превращая звук в заклинание и преграду мыслям.
Он выбросил из головы все, кроме напева, и эта пустота позволила ему почувствовать состояние Эстебана. Он словно слышал голос из темноты, говорящий: «Иди за ней, Мануэль. Не оставайся здесь. Ты будешь счастлив. В мире для всех нас есть место». Потом чувство еще больше обострилось, и перед ним возник образ брата, который уходит куда-то вдаль, снова и снова повторяя: «Прощай». Мануэля охватил ужас; при свете его он увидел, что все остальные привязанности в жизни — только тени или горячечные видения, даже мать Мария дель Пилар, даже Перикола. Он не понимал, почему страдание брата должно требовать выбора между ним и Периколой, но он понимал, что Эстебан страдает. И он сейчас же принес ему в жертву все — если мы вообще способны жертвовать чем-либо, кроме того, что заведомо нам недоступно, и того, чем обладать, как подсказывает нам внутренний голос, было бы хлопотно или тягостно. Разумеется, у Эстебана не было никаких оснований для жалоб. Ревновать он не мог, ибо в прежних их приключениях им и в голову не приходило, что их верность друг другу может поколебаться. Просто в сердце одного из них оставалось место для утонченной поэтической привязанности, а в сердце другого — нет. Мануэль не мог понять этого до конца и, как мы увидим, лелеял смутное чувство, что обвинен несправедливо. Но что Эстебан страдает — он понимал. В смятении он наугад искал средств удержать брата, который словно исчезал вдали. И тут же одним решительным усилием воли он вымел Периколу из своего сердца.
Он задул свечу и лег на кровать. Он дрожал. Он произнес вслух с наигранной небрежностью: «Хватит, больше я не пишу для этой женщины. Пусть идет и ищет себе сводника в другом месте. Если она еще придет сюда или пришлет за мной, а меня не будет, так ей и скажи. Скажи ей ясно. Я больше не желаю иметь с ней дела», — и вслед за этим начал читать вслух вечерний псалом. Но едва он дошел до «sagitta volante in die», как услышал, что Эстебан встал и зажигает свечу.
— В чем дело? — спросил он.
— Я иду гулять, — угрюмо ответил Эстебан, застегивая пояс. И через секунду добавил, как бы с гневом: — Тебе это незачем говорить… что ты сейчас сказал… ради меня. Мне все равно, пишешь ты ее письма или нет. Ради меня ничего менять не нужно. Мне до этого дела нет.
— Ложись спать, дурак! Господи, ты дурак, Эстебан! С чего ты взял, будто я говорю это из-за тебя? Ты не веришь, когда я говорю, что у меня с ней все кончено? Ты думаешь, я опять хочу писать ее грязные письма и вот так получать за них деньги?
— Все правильно. Ты любишь ее. Из-за меня ты ничего менять не должен.