Камиле было около тридцати, когда она оставила сцену, и пять лет ушло на то, чтобы добиться положения в свете. Она тучнела, но голова ее с каждым годом как будто становилась прекраснее. У нее появилась страсть к пышным нарядам, и полы гостиных отражали форменную башню из драгоценностей, шарфов и перьев. Лицо ее было покрыто голубоватой пудрой, на которой она малевала капризный алый или оранжевый рот. Почти болезненная необузданность ее нрава дополнялась нарочито приторными манерами в обществе высокопоставленных старух. Еще в начале светской карьеры она намекнула дяде Пио, что он не должен появляться с ней на людях; теперь ее раздражали даже его незаметные визиты. Разговаривала она с ним сухо и уклончиво. Она избегала его взгляда и искала поводов для ссоры. Все же он отваживался раз в месяц испытывать ее терпение, а когда встреча не могла состояться, подымался наверх и проводил время с ее детьми.
Однажды он появился на ее вилле в холмах и через служанку попросил о свидании. Ему было сказано, что Камила встретится с ним во французском саду перед закатом. Он приехал из Лимы, повинуясь сентиментальному побуждению. Как все одинокие люди, он окружал дружбу божественным ореолом: ему представлялось, что люди, которые смеются, стоя друг с другом на улице, и обнимаются, прощаясь, люди, которые вместе обедают, расточая улыбки, — вы едва ли мне поверите, — но ему представлялось, будто от этой близости они испытывают огромное удовлетворение. Вот и ему захотелось снова увидеть Периколу, услышать от нее «дядя Пио», воскресить на миг тепло и веселье их долгого бродяжничества.
Французский сад был на южной окраине города, за ним возвышались Анды, а с парапета открывался вид на глубокую долину и холмы, волна за волной убегавшие к Тихому океану. Был час, когда летучие мыши реют низко, а зверьки бесстрашно возятся под ногами. Одинокие прохожие бродили по саду, мечтательно созерцая меркнущее небо, или, прислонившись к балюстраде, смотрели в долину, гадая, в какой деревне залаяла собака. Был час, когда отец возвращается с поля и задерживается во дворе поиграть с собакой; она прыгает на него, а он зажимает ей пасть или бросает ее на спину. Девушки высматривают первую звезду, чтобы загадать желание, а мальчишки ждут не дождутся ужина. Даже самая занятая мать на миг замирает, опустив руки, и с улыбкой глядит на свое неугомонное семейство.
Дядя Пио стоял у выщербленной мраморной скамейки и смотрел на приближающуюся Камилу.
— Я опоздала, — сказала она. — Извини. Что тебе от меня нужно?
— Камила… — начал он.
— Меня зовут донья Микаэла.
— Не хочу обидеть тебя, донья Микаэла, но после того, как двадцать лет мне разрешалось звать тебя Камилой, я полагал…
— Ах, зови как хочешь. Зови как хочешь.
— Камила, обещай меня выслушать. Обещай, что не убежишь после первой же фразы.
Она перебила его с неожиданной горячностью:
— Дядя Пио, послушай ты меня. Ты с ума сошел, если надеешься вернуть меня в театр. Я вспоминаю о нем с ужасом. Пойми это. Театр! Подумать только, театр! Подлое место, и каждый день в награду — оскорбления. Пойми, ты напрасно тратишь время.
Он мягко возразил:
— Я не стану звать тебя, если ты счастлива с этими новыми друзьями.
— Ах, тебе не нравятся мои новые друзья? — быстро ответила она. — Кого ты предложишь мне взамен?
— Камила, я помню только…
— Я не выношу нравоучений. В советах не нуждаюсь. Сейчас похолодает, мне надо идти домой. Не заботься обо мне. Забудь про меня, и все.
— Не сердись, дорогая Камила. Позволь поговорить с тобой. Ну потерпи меня еще десять минут.
Он не понимал, почему она плачет. Он не знал, что сказать. Он начал наобум.
— Ты не заходишь даже посмотреть спектакль, и все это замечают. Публика тоже охладевает к театру. Старую Комедию играют всего два раза в неделю; все остальные вечера — эти новые фарсы в прозе. Все скучно, наивно и непристойно. Они уже разучились говорить по-испански. Правильно ходить — и то разучились. В праздник Тела Господня давали «Валтасаров пир», где ты была чудесна. Теперь это было позорище.
Наступило молчание. Прекрасная вереница облаков, словно овечье стадо, тянулась с моря и скользила в долинах между холмами. Вдруг Камила дотронулась до его колена, и лицо у нее было такое, как двадцать лет назад.
— Прости, что я была груба с тобой, дядя Пио. Хаиме сегодня нездоров. И ничего нельзя сделать. Он лежит, такой бледный и такой… удивленный. Лучше об этом не думать. Дядя Пио, от того, что я вернусь на сцену, ничего не изменится. Зрители идут на фарсы в прозе. Мы были глупцами, когда пытались спасти Старую Комедию. Пусть люди читают старые пьесы в книгах, если им хочется. Бессмысленно бороться с толпой.
— Чудесная Камила, я был несправедлив к тебе, когда ты играла на сцене. Во мне говорила какая-то глупая гордость. Я скупился на похвалы, а ты их заслуживала. Прости меня. Ты всегда была настоящей великой актрисой. Если ты поймешь, что не очень счастлива среди этих людей, может быть, тебе захочется в Мадрид. Тебя там ждет триумфальный прием. Ты все еще молода и красива. Еще будет время зваться доньей Микаэлой. Скоро мы состаримся. Скоро мы умрем.
— Нет, не увижу я Испании. Всюду в мире одинаково — в Мадриде, в Лиме…
— О, если бы мы могли уехать куда-нибудь на остров, где люди водились бы с тобой ради тебя самой. И любили бы тебя.
— Тебе пятьдесят лет, дядя Пио, а ты все мечтаешь о таких островах.
Он опустил голову и пробормотал:
— Конечно, я люблю тебя, Камила… Я всегда буду любить… так сильно, что не передать словами. То, что я встретил тебя, оправдывает всю мою жизнь. Теперь ты знатная дама. Ты богата. Я уже ничем не могу тебе послужить… Но я всегда готов.