Маркиза вошла и села за стол. «Я больше ничего не могу сделать. Будь что будет», — прошептала она. Она сняла с шеи амулеты своего суеверия и кинула в тлеющую жаровню. У нее было странное чувство, что бесконечными молитвами она восстановила Бога против себя, и теперь она обращалась к нему обиняками: «В конце концов все в руках другого. Я не притязаю больше ни на что. Будь что будет». Она долго сидела, подперев ладонями щеки, и вытравливала у себя все мысли. Взгляд ее упал на письмо Пепиты. Она механически развернула его и начала читать. Она прочла добрую половину письма, прежде чем до нее начал доходить смысл слов: «…но все это ничего, если Вы любите меня и хотите, чтобы я оставалась с нею. Я не должна Вам об этом говорить, но иногда гадкие служанки запирают меня в комнатах и воруют вещи, а моя госпожа может подумать на меня. Надеюсь, что нет. Надеюсь, что Вы здоровы и с больницей и со всем остальным у Вас все благополучно. Хотя я совсем не вижу Вас, я о Вас все время думаю и помню, что Вы говорили мне, моя дорогая мать во Христе. Я хочу делать только то, чего хотите Вы, но не позволите ли Вы мне на несколько дней вернуться в монастырь, а если нельзя, то не надо. Я тут совсем одна и ни с кем, ни с кем не разговариваю. Иногда я не знаю, может быть, Вы забыли про меня, и, если у Вас найдется минута, чтобы написать мне маленькое письмо или просто что-нибудь, я буду беречь его, но я знаю, как Вы заняты…»
Донья Мария не стала читать дальше. Она сложила письмо и отодвинула от себя. На миг ее одолела зависть — она жаждала такой же безраздельной власти над душой ближнего, какой добилась монахиня. Но пуще всего она жаждала вновь обрести эту простоту чувств, сбросить бремя гордости и тщеславия, всегда угнетавшее ее любовь. Чтобы побороть смятение, она взяла молитвенник и попыталась сосредоточиться на текстах. Но через минуту она ощутила потребность перечитать письмо целиком и выведать, если удастся, секрет такого блаженства.
Пепита со служанкой принесли ужин. Донья Мария глядела на нее поверх книги, как на посланницу небес. Пепита бесшумно двигалась но комнате, накрывая на стол, и шепотом отдавала приказы помощнице.
— Ваш ужин готов, сударыня, — сказала она наконец.
— А ты, дитя мое, разве не поужинаешь со мной?
В Лиме Пепита обычно садилась за стол с маркизой.
— Я подумала, что вы устали, сударыня, и поужинала внизу.
«Она не хочет со мной есть, — подумала маркиза. — Она узнала меня и отвергла меня».
— Почитать вам вслух, пока вы кушаете, сударыня? — спросила Пепита, поняв, что допустила оплошность.
— Нет. Ступай спать, если хочешь.
— Спасибо, сударыня.
Донья Мария встала и приблизилась к столу. Она положила руку на спинку стула и запинаясь произнесла:
— Милое дитя, утром я отправляю письмо в Лиму. Если у тебя есть письмо, ты можешь послать его вместе с моим.
— Нет, у меня нет, — сказала Пепита. И поспешно добавила: — Мне надо сходить вниз, принести вам углей.
— Но ты ведь написала, милая… матери Марии дель Пилар. Ты не хочешь?..
Пепита сделала вид, будто возится с жаровней.
— Нет, я не буду его посылать, — сказала она и долго молчала, чувствуя на себе изумленный взгляд маркизы. — Я передумала.
— Я уверена, что ей было бы приятно получить от тебя письмо. Она очень ему обрадуется. Я уверена.
Пепита залилась краской. Она громко сказала:
— Хозяин обещал приготовить вам к вечеру еще угля. Я попрошу сейчас принести.
Она украдкой оглянулась на старуху и увидела, что та по-прежнему пытливо смотрит на нее большими печальными глазами. Пепите казалось, что о таких вещах не говорят, но чудаковатая дама, по-видимому, приняла это чересчур близко к сердцу, и Пепита позволила себе ответить подробнее:
— Нет, это письмо было плохое. Нехорошее было письмо.
Донья Мария чуть не разинула рот.
— Что ты, милая Пепита, я думаю, письмо было прекрасное. Поверь мне, я знаю. Нет, нет, отчего же ему быть плохим?
Пепита нахмурилась, подыскивая слово, которое положило бы конец разговору.
— Оно не было… не было… смелым, — сказала она. И умолкла решительно.
Девочка унесла письмо к себе в комнату, и было слышно, как она разорвала его. Потом она забралась в постель и лежала, глядя в темноту, в смущении от того, что столько наговорила. А пораженная донья Мария села за стол.
Она никогда не старалась быть мужественной — ни в жизни, ни в любви. Взгляд ее шарил по закоулкам сердца. Она думала о своих амулетах и четках, о своем пьянстве… она думала о дочери. Она вспоминала долгие их отношения, загроможденные обломками давно похороненных разговоров, воображаемых обид, неуместных излияний, обвинений в невнимательности и черствости (но в тот день, наверно, у нее помрачился ум — она помнит, что стучала кулаком по столу).
— Но это не моя вина, — плакала она. — Не моя вина, что я такая. Виноваты обстоятельства. Такой меня воспитали. Завтра я начинаю новую жизнь. Подожди, и ты увидишь, дитя мое.
Потом она убрала со стола и села писать то, что назвала своим Первым письмом — первым, корявым, полуграмотным опытом мужества. Маркиза вспомнила со стыдом, что в предыдущем письме жалобно допытывалась у дочери, очень ли она ее любит, и алчно цитировала редкие и половинчатые изъявления нежности, которые позволила себе недавно донья Клара. Маркиза не могла вспомнить эти страницы, но она могла написать новые — открытые и великодушные. Корявыми их никто другой не считал. Это — знаменитое Письмо LVI, названное энциклопедистами ее Вторым посланием коринфянам за бессмертный абзац о любви: «Среди тысяч людей, которых мы встречаем на жизненном пути, дитя мое…», и т. д. Когда она кончила письмо, светало. Она открыла балконную дверь и взглянула на необъятные ярусы звезд, сверкавших над Андами. Всю ночь напролет, хотя немногие могли его услышать, небо оглашалось пением этих созвездий. Потом она перенесла свечу в другую комнату, наклонилась над спящей Пепитой и отодвинула влажную прядь с лица девочки.